«Книжка для тех, кто ищет нераненую версию себя»

Алёна Глухова про манеру письма и перевод своего романа с французского на беларуский


Алёна, как тебе перевод твоей книги «Nos Corps Lumineux» на беларуский язык? 

Когда я начала читать этот перевод, я подумала: пяшчотны, почувствовала, как близко ко мне оказалась вся эта история. Алена Пятрович очень здорово почувствовала зыбкость реальности рассказчицы — кажется, что сейчас все вот-вот распадётся, но почему-то держится, — передала этот язык, который всё время ускользает. Я очень ей благодарна, и редактору Уладзю Лянкевичу тоже. 

Чем твоя книга «Нашы зіхоткія целы» отличается от двух твоих ранее выпущенных французскоязычных романов?

Это, наверное, самый фрагментарный, самый светящийся. И ещё мне кажется, что именно в нём я придумала тот французский язык, который я всё время искала — почти правильный, но постоянно чуть расслаивающий реальность, периодически заступающий за линию.

Что ты здесь имеешь в виду — «язык, чуть расслаивающий реальность, периодически заступающий за линию»?

Иногда в конце фразы или абзаца без предупреждения добавляется слой. Вот фрагмент из текста: Мурмурацыя — гэта аб’яднанне праз узаемнае прыцягненне, растлумачыла мне мама, гаворачы пра птушак, якія ў палёце ўтвараюць фігуры ў небе, некаторыя стасункі — гэта ўсяго толькі сінхранізацыя дзеянняў, напэўна, хацела яна сказаць. Званок таго, хто ўсё яшчэ быў маім мужам, парушыў гэтую сінхранізацыю ў мяне, у яго. Я ўспомніла свае ступні паміж ягонымі, нашы звернутыя ў адным кірунку позіркі, схіленыя ў адзін бок галовы. Гэта было каханне ці скаардынаваны рух целаў? Мы былі птушкамі? Вот это последнее мы былі птушкамі? (étions-nous des oiseaux) — на мгновение превращает нас в птиц, любовь в мурмурацию, синхронное перемещение тел. Я оставляю это картинкой в конце фразы, последним кадром, как будто оно случайно затесалось. 

Или как здесь: Часам мы глядзелі на нейкага птаха насупраць акна — ён раскрываў крылы, але не адлятаў, а заставаўся нерухомым некалькі хвілін. Можа, ён прываблівае самак, выказала здагадку мая сяброўка, або гэта памерлы чалавек? Вдруг птица становится привидением, в самом конце предложения, абзаца, сцены, как будто кто-то проболтался и сразу забыл, но благодаря этому застенчивому вопросу в конце ou c’est un être humain, mais mort? дверь в реальность, где баклан, который сушит крылья, — одновременно умерший человек, открылась. 

Или еще я люблю добавить неожиданное прилагательное, назвать безразличие прохожих ко мне «нежным», чтобы дать почувствовать это состояние, когда невмешательство других расценивается как забота. Всё это такие проговорки в конце фразы, абзаца, сцены.

Здесь имеет значение специфика французского языка или это скорее художественный приём, который можно было бы сделать и в другом языке?

Наверное, художественный приём, но у меня настолько это выросло из чувствования языка, ритмического ощущения фразы и понимания, где в этой фразе сделать неожиданное незаметное отступление или как включить новую картинку, не добавляя «как», «подобно», как добавить эту прослойку, не делая язык вычурным или очень сложным, что для меня это про французский язык тоже: в другом языке это бы по-другому у меня как-то происходило.

Во французском много устойчивых выражений, и мне нравится иногда практически незаметно их менять: например «подушка с памятью формы» становится «подушкой с формой памяти», или passé composé (сложное прошлое время) становится passé décomposé — распадающимся сложным временем, даже заменить avouer son amour (признаться в любви) на avouer son désamour (признаться в нелюбви) — звучит немножко странно, смешно, официально, грустно (слово désamour вроде существует, а вроде и нет). 

В беларуском не всегда получалось находить эквивалент, чтобы передать это почти незаметное скольжение смыслов от одного к другому через переставление слов или замену нескольких букв. Хотя Алена это очень хорошо почувствовала. И потом это скольжение становится присутствующим везде, уже просто через изменение смысла предложения, которое кажется устойчивой фразой, пока я не добавляю что-то в конце.

Во французском всегда считывается регистр языка: официальный, например, язык или научный, академический — и когда ты пишешь официальном языком, от тебя не ожидают шуток или странных образов в конце. То есть когда речь идет о баклане, притягивающем самок, мы как будто ожидаем после этого точного биологического объяснения, а вместо этого вдруг представляем привидение. В беларуском это можно передать тоже, но как будто французский больше таким играм сопротивляется, кажется более консервативным, отточенным, правильным.

Твой роман имеет структуру и стиль, не очень типичные для беларуской литературы. Могла ли бы ты рассказать о том, как к ним пришла, у кого училась?

У Валерии Луизелли, мексиканской писательницы, есть книжка, которую я очень люблю, — «Faces in the Crowd», это текст, который как будто создается прямо у нас на глазах из фрагментов, эти фрагменты принадлежат разным временным и разной степени отчетливости/фантомности пластам. В её тексте видно, как произнесённый близким вопрос или случайная реплика вдруг меняют всю ткань текста, его направление. 

Есть ещё, конечно, Рэйчел Каск и её трилогия, тоже такое очень специфическое обращение с речью другого: реплики других становятся наши маршрутами, маяками, снами. А вообще мы же никогда не ищем какой-то оригинальной структуры или стиля, мы ищем точку, из которой то, что мы рассказываем, будет наиболее верно звучать.

И ещё я что-то такое открыла, что, кажется, не видела нигде до этого — как слова философов, например Карен Барад, вплетаются в ткань реальности рассказчицы, трактуются дословно, становятся предметами, способом называть, переживать. Та точка  интенсивности, о которой говорится в книжке «Meeting the Universe Halfway», гравитационно выворачивает пространство-время реальности рассказчицы: разлитый кефир на улице Goutte d’or,  проживание настоящего и прошлого одновременно, уходящая тоска, вновь открытая радость. Мне очень понравилось так фривольно обращаться с цитатами других, именно так, мне кажется, философия оживает, оказывается нашей повседневностью. 

И вот это добавление отдельной линии — с «Атласом обратной стороны Луны» и поиском через эту книжку ответов на вопрос — всё это пришло постепенно и достаточно интуитивно,  но показалось мне очень верным для описания периода жизни, в котором оказалась моя рассказчица.

Для кого твой роман «Нашы зіхоткія целы»? О чём он? Как бы ты презентовала его беларускому читателю?

Наверное, для тех, кто зачем-то всё время задаёт себе вопросы и ищет какие-то слова, возможность понимания в любой точке своей жизни. Когда я писала эту книжку, я каждое утро в четыре утра находила нераненую часть себя из прошлого, будущего и через неё писала. Наверное, эта книжка для тех, кто ищет это — нераненую версию себя, свою потенциальность. Она о том, как мы пересекаем жизни других, а они пересекают наши, и про весь этот свет, который мы друг другу причиняем.

Знакома ли ты со своими читателями в Европе? За что они тебе благодарны, что находят в твоей прозе?

Мне кажется, это очень тихие читательницы и читатели, иногда я встречаю их на фестивалях и книжных ярмарках, это всегда очень нежно и малословно. А так — мы все вместе стоим на какой-то границе и пытаемся найти слова, которые, как нам кажется, могут нам помочь и помочь тем, кто так же находится на этой самой границе.

Сталкивалась ли ты с критикой? Прислушиваешься ли ты к ней?

Моим книжкам очень везёт на добрую прессу. А в процессе работы над текстом я слушаю тех, кому его отправляю: моих редакторов («Алёна, — говорят они мне, — ты нам обещала радостную книжку, но опять стоишь на краю пропасти» или «Тут мы вообще ничего не поняли»), мою подругу Амандин, которая всегда скажет мне, если я чего-то не договариваю или вру. Это всё очень важные отзывы. А когда книжка вышла — она вышла, мне не принадлежит. Но какие-то вещи, которые я читаю о моих вышедших текстах, если они мне кажутся верными (у нас ведь у всех есть свои слепые пятна и автоматизмы), включаются в мой процесс оттачивания ремесла, осознанной работы над моим письмом.

Многие произведения литературы очень часто посвящены какой-то травме, переживанию болезненной ситуации. Как ты считаешь, обязательно ли пережить какую-то драму, чтобы написать книгу? 

Я не знаю, что обязательно, чтобы написать книжку. Если это автофикшн, автотеория или автоантропология, то, наверное, — жизнеизменяющий опыт и желание его осмыслить. Мы никогда не знаем, чем всё это закончится, когда мы начинаем писать, всё это про честность и выдерживание неопределенности, про вопросы, на которые мы через письмо хотим ответить, но обычно отвечаем на какие-то другие. Но вообще само письмо — это трансформирующий пишущих опыт: мы зашли в эту комнату и выходим какими-то другими.

Кто твои любимые авторы сейчас?

Валерия Луизелли и Саманта Швеблин, это писательницы, за последними книжками которых я бегаю. Я очень люблю Боланьо, у меня осталось несколько нечитанных его книг, и я берегу их, распределяю по своей жизни. Эми Хемпель — очень люблю и её эллипсы, всё то, чем она говорит, Насту Манцевич, кромка, по которой она ходит, когда ищет слова, честность и отважность её письма, очень многому меня учит Таня Замировская, я о её книжках вообще не умею говорить, у неё есть что-то от проводника, через неё нам рассказывают.  

Какие моменты из твоей биографии (учёбы, встречи, жизненные повороты) больше всего повлияли на тебя как на писательницу?

Встречи с людьми. Мне очень повезло в этой жизни, вокруг меня собрались очень странные и прекрасные ребята, которые водят меня по лесам, рассказывают о своих снах, показывают подводные маршруты и учат заново верить.

О чём бы ты ещё хотела написать?

О смерти, которой нет, и о любви, конечно:) И ещё в последнее время я ушла в двухтомник индийской философии Радхакришнана, я бы хотела найти художественную форму, чтобы рассказать о пурушу и пракрити очень понятными словами, вписанными в историю.

Заказать книгу Алёны Глуховой «Нашы зіхоткія целы»

Текст: Маша Лаппо 

Back to blog